– Смелее, паша, говори, что собирался.
Теперь глаза падишаха горели огнем.
– Я хочу сказать, повелитель, что какой бы сильной не была ваша любовь, правитель не должен преступать собственные законы. Их нельзя преступать ради того, чтобы ваши рабы тоже всегда следовали шариату. Вот что мы сказали бы вам в качестве вашего Садразама.
Падишах стоял не двигаясь и смотрел на своего главного визиря. По его глазам нельзя было понять, о чем он сейчас думает. Ибрагиму это молчание показалось вечностью.
– Ты хочешь сказать, что повелитель не должен слушать голос сердца, а должен жить только ради блага государства?
Снова воцарилось молчание. Оно было таким осязаемым, что в какой-то момент Ибрагиму показалось, будто его можно потрогать.
Наконец Сулейман повернулся к визирю спиной и подошел к окну. Некоторое время он задумчиво смотрел на Босфор, блестевший голубой гладью в лучах солнца. Глаза у Хюррем синие, словно море, глаза у Хюррем зеленые, словно море, глаза у Хюррем глубокие, словно море. Не поворачиваясь к Ибрагиму, он спросил:
– Что нужно сделать, чтобы не преступить закон?
Ибрагим снова чуть не выпалил: «Позвать палача!» – и снова еле сдержался.
– Будь я хоть Садразамом, хоть вашим родственником, ум вашего скромного раба слишком мал, чтобы советовать вам, падишах. Повелитель всегда принимал справедливые решения. Поэтому его называют Великим. В этом случае повелитель тоже примет самое правильное решение.
Сулейман медленно пошел к двери. На этот раз он не держал руки за спиной. Значит, он решил, как поступить.
«Готовься, Хюррем», – пробормотал Ибрагим.
Ей сообщили: «Падишах ждет вас в зале для приемов после полуденного намаза». Хюррем переглянулась со своей подругой Мерзукой. С чего это вдруг? Хюррем медленно опустилась на седир. Всем было известно, что в зале для приемов Сулейман принимает иностранных послов, а также вершит дела государства. «Сейчас, наверное, Сулейман будет вершить ее судьбу», – усмехнулась она.
«Интересно, что это за спешка», – подумала Хюррем. С того момента, как она отказалась делить с падишахом ложе, прошел всего лишь один день. Должно быть, падишах вызывал ее, чтобы объявить решение о ссылке.
Хюррем, конечно, могла и не делать этого отчаянного шага. Она могла бы дождаться удачного поворота судьбы, например, шехзаде Мустафа мог внезапно умереть. А ведь такое никогда не приходило ей в голову. Смерть Мустафы!
Она знала – то, что она совершила, грозило гибелью. Но она с детства любила опасности. А жизнь во дворце была полна опасностей. Ловушка могла подстерегать в каждой комнате. В любой момент мог кто-то напасть. Смерть здесь была гораздо ближе, чем в лесу и горах. Во всех комнатах дворца, куда почти никогда не проникали лучи солнца, во всех бесконечных длинных запутанных и мрачных коридорах витал странный запах. Казалось, это был запах смерти. Хюррем только и оставалось, что жить бок о бок с опасностью. Если бы даже она и не разыграла эту карту, то рано или поздно холодная рука смерти сжала бы горло ей и ее детям. Так что выбора не оставалось.
Она вспомнила тот день, когда из дворца уезжала Гюльбахар. Хюррем помнила, как горделиво садилась Хасеки в карету. Никто не заметил ни слезинки у нее на лице. Величаво и горделиво вышла она из своих покоев в дорожной одежде, ни разу не обернувшись.
Вдруг одна мысль поразила ее, словно удар ножа: «Ведь падишах не отдаст мне моих детей. Может ли Сулейман быть таким бессердечным? Но Баязид совсем еще малыш, ему ведь нужна мать. Всем моим детям еще нужна мать». Если потребуется, она будет умолять падишаха. Она никогда еще ни о чем его не просила. Но ради детей она забудет о гордости. Хюррем не намерена оставлять здесь своих детей, чтобы их однажды задушили по приказу Мустафы. Если им суждено умереть, то они умрут вместе, а если жить – то тоже вместе.
Проклятая Гюльбахар ни слезинки не проронила. Хотя с чего бы ей плакать. Ведь ее Мустафа был рядом с ней. Хюррем обняла Мерзуку: «Пусть они оставят мне моих детей. Пусть только оставят, и они увидят, с какой поднятой головой я уеду из этой тюрьмы».
Она встала.
– Оденьте меня в белое платье из египетского хлопка.
Служанки растерялись. Она надела белую длинную, до пола, сорочку. На ноги – белые шелковые туфли. Поверх платья – белоснежный кафтан из греческого сукна. Ни одна драгоценность не заблестела в ее волосах или на шее.
Мерзука растерялась вместе с остальными служанками. Впервые Хюррем не надела ничего пурпурного.
– Почему ты во всем белом? – в недоумении спросила она.
– В исламе белый цвет – цвет траура, Мерзука, как ты не понимаешь.
У татарки из глаз брызнули слезы, но Хюррем отвернулась, отстранив одну из служанок, которая протягивала ей хотоз. Она лишь покрыла волосы белым платком и медленно подошла к двери. Джафер взволнованно последовал за ней: «Аллах всемогущий, спаси и сохрани!»
Хюррем вся в белом медленно и торжественно шла по коридору в сопровождении так же торжественно выступавших за ней служанок. Обитатели гарема, привыкшие, что Хюррем предпочитает разные цвета, но чаще всего пурпурный, были совершенно растеряны. Теперь во всем белом рыжеволосая Хюррем была похожа на ангела. Она плыла по гарему той самой походкой, которой ее обучили в Бахчисарайском дворце, и наложницы с завистью смотрели ей вслед.
Одна из наложниц прошептала: «Вы видели ее лицо? Оно такое же бледное, как и ее платье».
– Почему, интересно.
– Может быть, она заболела?
– С чего бы ей болеть?
– Откуда я знаю? Хюррем Ханым словно бы идет на смерть.